– Собираешься летать??
– В том то и дело, что нет, – улыбнулся Поль. – Этот навык можно считать совершенно бесполезным, если иметь в виду его чисто утилитарное применение, но мне нравится учиться этому! Я испытываю удовольствие от того, что приобретаю новые навыки и новые знания, и представляя – сколько всего интересного я узнаю еще за эти двести пятьдесят и более лет, я испытываю устремленность к тому, чтобы прожить не меньше этого возраста, моя уверенность, моя решимость укрепляются.
– Остался последний, десятый пункт!
– Да. Обучение других людей. Я хочу передавать свои знания, свои навыки другим людям, делая для них или много или немного – в меру нашего взаимного интереса друг к другу.
– То есть… то, что ты делаешь и сейчас?
– Да, ведь сейчас я рассказываю тебе то, чего то не знаешь, что может изменить твою жизнь.
– Но ведь все это я могу узнать и без тебя, просто прочтя инструкции или в разговоре с другими.
– Конечно, но что это меняет в том удовольствии, которое я испытываю, когда рассказываю что-то интересное человеку, который мне симпатичен?
– Ну… да.
– Ладно, – констатировал Поль. – На сегодня – все.
Пара закончилась, и Андрей, свалив кучей тетради, ручку и учебник в дипломат, большими скачками понесся вверх по лестнице, скорее вон из аудитории, в которой, казалось, застыл несвежий воздух вековечной усталости, косности и пошлости, если только неорганическая химия может быть пошлой. Следующая пара – семинар по инженерной графике, и Андрея передернуло уже по-настоящему. Если в химии еще можно найти хоть какой-то интерес, то возня с кульманом и карандашами была уже явным анахронизмом, что не мешало этому мудаку Чернышевскому расхаживать по ярко освещенной аудитории с видом Наполеона и с язвительной дотошностью придираться к проклятой изометрии, помаркам и градусам. От этой ерунды натурально выворачивало, но в зачетной книжке была соответствующая графа, и в конце семестра в ней должна стоять какая-то цифра, и она будет там стоять, какой бы она ни была. Кто бы мог подумать, что карандаши и ластики станут для него столь непрошибаемым препятствием к тем солнечным фантазиям о будущем, в которых он так любит поплавать! Прошлый семестр он чудом вытянул на тройку, подтасовав пару чертежей, но эта сволочь потом все же догадалась о подлоге, и теперь следила за ним со сладострастием Рудольфа Ланга, проектирующего газовую камеру. Наверняка и его в детстве так же мучил папаша, а как иначе могло образоваться это флегматичное насекомое? Можно ли представить его, ласкающим свою жену? Брр… Круглая и низенькая математичка с лоснящимся от жира и самодовольства лицом – кажется, она провела детство в детском доме и теперь брызжет во все стороны поросячьим семейным счастьем, собирает у себя на дому группы студентов-энтузиастов, решает с ними задачки и осчастливливает их теплом и чаем с ватрушками. Нет ничего более асексуального, чем ЭТО, неудивительно, что они сошлись. И Максик, сын ихний, сволочь редкостная, учится на параллельном потоке, рожа наглая, самодовольная – противно смотреть.
Через минуту пара должна начаться, и Андрей тщетно пытался заставить себя ускорить шаги – казалось, никакая сила не может затащить его в этот склеп с чертежными досками. Отчаяние стало нарастать по экспоненте. Две недели назад он, понимая, что упускает безвозвратно график сдачи чертежей за этот семестр, впал в какую-то сентиментальную доверчивость, навоображал черт знает что и, испытав прилив счастливого предвкушения избавления от этой каторги, попросил Чернышевского об аудиенции, которую тот дал ему с видом надменным и заведомо непреклонным.
"Поймите, пожалуйста", – распинался Андрей, – "я физик, а не чертежник. Ну не могу я, не могу чертить, не могу заставить себя сесть и начать разбираться в этих проекциях. Если бы мог, я бы пересилил себя. Вот органическая химия, например, для меня это тоже ужас смертный, но там все-таки есть немного физики, я стараюсь и свою тройку получаю. Я поступал на физфак, не добрал баллов, но я туда точно переведусь, я уже договорился с проректором, с деканом физфака, мне только этот семестр доучиться и я туда перейду, у меня и по физике, и по математике сплошные пятерки, вот, я могу зачетку показать, да меня и на кафедре уже все знают, я физик, а не чертежник, пожалуйста, поставьте мне тройку и я не буду тратить время впустую, не ломайте мне жизнь, пожалуйста!"
Андрей смотрел в холодные глаза вурдалака в пиджаке, и постепенно понимал, что старается зря. Отчаяние накатило внезапной волной, на глаза навернулись слезы, еще не хватало заплакать перед ним!
Заставляя себя через "не могу" войти в аудиторию, Андрей вспоминал те омерзительно правильные нравоучения, которыми его обласкал Чернышевский, его физиономию, выражавшую ошаление от осознания своей беспредельной власти и торжественной непреклонности. Черты вещающего лица словно отделились от него и парили в безвоздушном пространстве пустой и гулкой аудитории, выводя странные зигзаги, зачеркивая, замарывая собою будущее. Если голова, отсеченная гильотиной, в самом деле еще несколько секунд все видит и слышит, то наверное она видит и слышит именно так, как все воспринималось им тогда. Тело Андрея словно унеслось куда-то, он не чувствовал ни рук, ни ног, затем звуки скрипящего голоса смешались и потеряли всякое значение, но суть была ясна – ему отказали.
Иногда его охватывал энтузиазм отчаяния. Просыпаясь, он представлял, как, собравшись с силами, открывает учебник, садится за кульман и шаг за шагом чертит, чертит, чертит всю эту дрянь. Ничего, что это потребует десятков часов труда, ведь впереди есть цель – стать физиком, стать ученым, вырваться из этого местечкового псевдоунивера, и еще – Ленка. Она уедет с ним в Москву, а может – в Триест или в ЦЕРН или в Кембридж. Нет, они уедут в Америку, в МТИ. Вечерами он будет рассказывать ей, как идут дела, какие ставят эксперименты, как его уважают профессора и какие смешные эти студенты, которым он иногда преподает в свободное время, и как они его любят – уж он никогда, ни за что не стал бы ставить палки в колеса, он всегда будет входить в положение, помогать. Он представлял и свое лицо – строгое и в то же время доброе, и то, какую благодарность к нему будет испытывать какая-нибудь славная американская девушка, когда он милосердно и ободряюще улыбнется ей, вздохнет, посмотрит на часы и останется с ней допоздна, будет разъяснять, показывать, пока она все-все не поймет, а на улице уже будет темно, они выйдут из пустого института в прохладный осенний вечер, почти что уже в ночь, и массивные двери мягко скрипнут, выпуская их на освещенную призрачным светом фонарей вкусно пахнущую прелым листву, и их шаги будут так одиноки и необычайно отчетливы, и ей инстинктивно захочется прижаться к нему… нет, черт, а как же Ленка? Какая-то не такая фантазия.